Остановки, которые он уже к счастью уже проехал
( - В путешествиях во времени нет ничего
удивительного. Все мы непрерывно путешествуем
во времени, но только с одной скоростью и в одну сторону…
Из дорожных разговоров.)
Все всегда на этот поезд
Получают свой билет
В самый первый миг на свете –
Миг рождения на свет.
Он не мчится, не плетётся,
Он размеренно идёт.
Перегоны, перегоны –
День, неделя, месяц, год…
К предыдущей остановке
Не вернуться никогда!
«Ты проехал, ты проехал!» -
Напевают провода.
Не отстанешь, не обгонишь,
Даже с помощью ракет…
Нет у поезда стоп - кранов
И форсажной кнопки нет.
А на месте назначенья
Надо будет выйти вон…
Но пока спокойно едем,
Так как времени – вагон!
Поезд Времени
Автор: Игнатова Анна
«Тусовщица и понтярщик» (Фрагмент)
Запах плацкартного вагона был особенно невыносим в противоестественном сочетании с холодом.
Они лежали на верхней полке по ходу, и ледяные струи от окна шли над их головами, как автоматные очереди, и когда она или он на мгновение приподнимались, эти дуновения потустороннего создавали ощущение чьей-то осмысленной войны против них, ещё живых и, видимо, тем мешающих вагонной вони, заоконному холоду и безнадёжности распространиться на весь мир.
Им не помешало бы ничто – ни довольно всё - таки яркий полусвет от притушенных потолочных плафонов, в котором, конечно, всё было бы видно, ни непрерывно мотающиеся по проходу пьяные и просто какие-то придурочные в кирзовых сапогах поверх джинсов, в трикотажных тренировочных, в тельняшках, ни сидящая с ногами на нижнем боковом девка в скрипящем поролоном розовом стёганом халате, непрестанно читающая журнал «Смена» – ничто и никто.
Но холод, проклятый вонючий холод, омерзительная холодная вонь парализовали и его, и её, хотя оба не хотели в этом признаваться и делали вид, что едва сдерживаются.
Но холод уже давно сбил, обессилил его желание, и он дрожал не от страсти, и её груди напряглись и соски распрямлялись совсем не от желания – оба просто отчаянно продрогли.
Он лежал с краю, на правом боку, вытянув и закинув правую руку на подушку и закрывая от чёртова сквозняка её голову – она была склонна к быстрым простудам, у неё было слабое горло, трахеи.
Левую руку он сунул глубоко под её свитер и какую-то майку, рука согревалась, и согревалась её грудь, и эта рука и грудь начинали как бы отдельные отношения между собой, что-то у них там затевалось, какие-то игры, какое-то взаимное перетекание жизни сквозь сухую и жёсткую кожу ладони и влажную тонкую кожу груди – левая рука мужчины на правой груди женщины, всё нормально.
Но тут он улавливал приближение стрелки, на которой вагон должно было здорово тряхнуть, он быстро научился чувствовать приближение этого момента и лихорадочно высвобождал левую руку, вцеплялся ею в крючок над полкой, маленький хромированный крючок для полотенца – чтобы не свалиться обоим.
И снова только холод владел ими.
Она лежала у стенки, на левом боку, лицом к нему, спиной прижавшись к стенке, между этой уже совсем невыносимо ледяной стеной и своими лопатками она проложила одеяло, но оно почему-то съезжало, и прикосновение к пластику даже сквозь свитер наполняло её отчаянием.
Руки она держала на его груди, сунув их под свитер и рубашку, она держала их так всё время, но пальцы всё никак не согревались, она перебирала волосы на его груди и чувствовала, что он при этом не испытывает ничего, кроме озноба от её пальцев.
Потом проводница потушила свет, и вагон заснул – храп, бормотание, ночная тяжкая работа десятков нездоровых носоглоток, лёгких, желудков во тьме напоминали об окружающих людях, жизни, но это уже было совсем другое дело, и спустя минут сорок им стало казаться, что холод отступил, – да они и вправду наконец согрелись, лёжа в свитерах, носках, джинсах под одеялом и его курткой, наброшенной на ноги.
Они даже задремали оба – сразу и очень ненадолго, минут на пятнадцать, но проснулись с ощущением долгого общего сна, почти супружества.
Без звука, дыханием, они продолжали свой нескончаемый шёпот, они рассказывали друг другу жизнь, он вспоминал конец восьмидесятых, трудно представимый уют какой - никакой, а всё же квартиры, почти счастливый покой, еду, выпивку, скучноватых друзей, нечто семейное…
Собственно, жизни тогда не было, а было ощущение доживания.
Но оставалась идиотская вера, что всё же, чёрт его знает когда, но случится нечто – общий поворот, удача, эмиграция, и тогда понадобятся силы, умение, способности…
А может, и этого не было, а только теперь так казалось, было же спокойное ожидание следующего дня, следующей недели, будущего года, мелкие планы на какую - нибудь поездку, или заработок, или даже просто покупку, наконец – выпивку с друзьями…
И предполагалось, что так – уже до самого конца.
А она перебивала и рассказывала, как она выходила из одной муки и немедленно ввергалась в следующую, и так без конца – бил первый муж, пил второй, дети болели и едва не умирали, не на что было купить сапоги, зимой ходила в туфлях и брюках, чтобы незаметно, но всё время одолевала, и побеждала, и мужчины липли, а она одолевала всё.
Каждое его воспоминание вызывало в ней резонансное, но гораздо более мощное, как эхо в горах во сто крат превосходит кашель, обычный кашель одинокого человека, зачем-то идущего по усыпанному каменными осколками дну ущелья.
Она и была, как горы и море, намного больше соразмерного нормальному человеку масштаба во всём – в чувствах, в горестях и счастье, её было невозможно приспособить к обычной жизни, чувство меры вообще было ей неведомо.
Она и сама это сознавала и говорила об этом без гордости, но и без сожаления.
Вагон проспал первый сон, и ночная жизнь этой движущейся казармы вступила в новую стадию.
Кто-то в другом конце встал, было слышно, как долго топтался между полками, видимо, в поисках обуви, потом пошёл в уборную, цепляясь плечами за торчащие со вторых полок ноги.
Вернулся, улёгся.
В соседнем с ними отсеке послышался явный мужской шёпот, хриплый женский, возня, заскрипела полка.
Он сообразил, что иначе и не могло быть, почти половина вагона занята Тусовкой, и ребята ночь пропускать, конечно, не станут только из-за того, что нет отдельных спален.
Полка скрипела, стонала женщина, хрипел мужчина – потом встали оба, она рванулась в уборную, хлопнула дверь, он закурил в тамбуре, и дым пополз в вагонную тьму.
Вот и Тусовка, подумал он, только двое нашлось таких резвых, да мы ещё…
Вот вам и Тусовка, подумал он – кишка тонка, а ещё хвалятся…
Совсем уже было не холодно, он закинул куртку на третью полку, но неудобно, конечно, было ужасно.
Даже чтобы расстегнуться, пришлось выделывать нечто акробатическое, с опорой на одну руку.
А о ней и говорить не приходилось – это было почти невозможно, джинсы окольцовывали, словно кандалы.
И всё - таки они справились и с этим.
А вагон спал, на нижних полках мирно храпели восемнадцати -, двадцати -, от силы двадцатипятилетние, парами, по трое и четверо, поддатые, поплывшие, заторчавшие, тащущиеся – и совершенно безразличные друг к другу, ребята храпели, девочки сопели, постанывали…
Их было почти полвагона – и только двое нашлось среди них живых, подумал он. Двое – и ещё мы.
Она задохнулась и совсем плотно сдвинула ноги, сжала их, так что он уже не мог пошевельнуться, да это уже и не требовалось, она задыхалась всё сильнее, он уже совсем выключился и только опасался, как бы не выйти раньше, чем она этого захочет, но и этого можно было не опасаться, потому что она сжимала ноги всё сильнее, и задыхалась, и сама двигалась едва ощутимо, так что не скрипнула полка, и всё глубже проникала языком в его рот, прикасаясь к нёбу, к дёснам, сталкиваясь с его языком.
Потом они остались лежать как лежали – только он старался не расслабить руки, чтобы не придавить её всею тяжестью. И заснули, кажется, прямо так.
И лишь во сне он улёгся сбоку, снова закинув руку на подушку, чтобы защитить её от ветра.
Утром поезд стоял.
Окна их вагона были в метре от сплошной серой стены, больше не было видно ничего.
Тусовка собиралась на выход.
Остальные в вагоне тихонько забились по полкам и ждали, когда наконец можно будет передохнуть от этой исчезающей угрозы.
А Тусовка выходила в проход – джинсы, куртки, сапоги, цепи, кольца, волосы – Тусовка.
Они вдвоём тоже стали у выхода – тоже в джинсах, куртках, сапогах, его волосы можно было даже принять за крашеные, потому что седина была желтоватой, её морщины, если присмотреться, были не глубже и не обильней, чем у других подруг, – закалка была иная, и до сих пор не ломалась она от всего, от чего двадцатилетние ломались за ночь.
– Что, понтяра, притомился? – спросил один парень, протискиваясь мимо него, без злобы, даже почти без издёвки, почти добродушно. – На покой пора, дедушка…
Он было огрызнулся, было попытался ответить чем-то подобным, как бы ироническим, но она остановила:
– Ну, чего ты? Правильно всё… Тусовщица и понтярщик. Идём…
На вокзальной площади их уже ждали.
Увидав людей с автоматами, щитами, дубинками, в прозрачных забралах, Тусовка было рванулась назад, на перрон, но и дорогу туда уже перегородили люди в форме, в бронежилетах, с длинными палками в руках.
В ту же минуту из всех репродукторов площади загремел невероятной громкости и напора марш – они уже знали этот марш, его всегда включали на полную мощность при выполнении Акции.
Они услышали его впервые ещё два года назад, только начав это своё бесконечное путешествие сквозь кровь и свою все время рифмующуюся с кровью любовь.
Акция ещё только была объявлена, ещё многие не верили в серьёзность намерений власти, ещё ходили слухи и в самой Тусовке, что это только так – попугают, чтобы отлучить от рока, и от джинсов, и травки…
Ведь не может быть, чтобы всех под корень, говорила Тусовка, ведь кто же рожать-то будет в полный рост, если всех до тридцати под Акцию пустят?
Но марш уже гремел…
из рассказа Александра Абрамовича Кабакова - «Тусовщица и понтярщик»
( кадр из фильма «Дом Солнца» 2010 )
